Белинский назвал поэму "Евгений Онегин" "энциклопедией русской жизни". То же самое можно смело сказать и о прозе Гоголя. Удивительным образом российское общество продолжает отражаться в расставленных гением магических зеркалах, которые не темнеют от времени, а порой даже кажется, что все точнее проясняют контуры национального характера и национальной судьбы.
Гоголевские типажи прочно прописались в современной России, а проблемы монструозной государственной машины и чиновного беспредела, коррумпированной вертикали власти и человека, бессильного в фантастической реальности этого "зазеркалья", до сих пор определяют образ и стиль нашей жизни.
Знаменитая птица-тройка из финала первого тома "Мертвых душ" все еще скачет в неизвестном миру направлении и до сих пор, опасливо "косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". Цивилизационный выбор, проблема национальных ценностей и приоритетов (государственных, духовных, правовых) и в сегодняшней России не ясней, чем во времена Гоголя, а общество по-прежнему мучительно пытается разглядеть направление этой скачки. "Наводящее ужас движение" – точней, пожалуй, не определить траекторию исторического пути страны со времен гениальной "поэмы". "Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа".
Впрочем, косвенный ответ все же есть. Упираясь в "фантастический", имперский Петербург, тройка "Мертвых душ" из символа надежды превращается совсем в иной символ – падения, бесчеловечности и фальши. "Мириады карет" "Невского проспекта" – своеобразное пророчество художника о том, чем становится символ Руси в границах имперской столицы: "Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы, чтобы показать все не в настоящем виде".
На вопрос "Куда ж несешься ты?" нам дан один из возможных ответов: мистерия имперской фантастики, туманящая сознание, "гром и блеск" фальшивого величия останавливают "тройку", делая ее деталью демонического пейзажа, где человек – всего лишь страдательная часть бездушного механизма, безличной государственной машины.
"Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался в своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу"... Гиперболическое ощущение реальности, мистика, в которой, тем не менее, угадывается национальный "диагноз": больное сознание гоголевских героев искажено не столько изъянами внутренней природы человека, сколько демонизмом и фантастикой государственного уклада.
"О, не верьте этому Невскому проспекту! Все обман, все мечта, все не то, чем кажется!" Думаете, до сих пор не актуально (с учетом засилья питерской элиты в коридорах власти)?
"Он лжет во всякое время…" – да кто бы сомневался!
Фантастический мир "петербургских повестей" Гоголя – это уже не фольклорная фантастика его "малоросских" историй. Болезненное сознание петербургского героя вписано здесь в государственную реальность, столь же больную и фантастическую. Уже не Вий, а нос майора Ковалева, не мертвая панночка, летающая в гробу вокруг семинариста Хомы, а призрак покойного писаря Акакия Акакиевича, сдирающего шинели с чиновных персон… Фальшиво само государство – машина по воспроизводству имперских функций вместо живых душ.
Как и положено русскому гению, Гоголь пытался найти истоки и разгадать природу "тирании пошлости", которая была неотделима от имперской атмосферы николаевского режима. Вписанный в уклад столичного города герой неизбежно обретает пошлые и ущербные черты. А живая душа, если в человеке остается ее тень, пытается всеми силами противостоять леденящей атмосфере столицы. Но одновременно Гоголь заступался за "маленького человека", видя истоки пошлости или извращенной натуры в чудовищности навязанных ему функций.
Борьба между человеческим и имперским, искренним и лживым, совестью и сословной фальшью, возможно, главный вектор борьбы, происходящей в гоголевских героях.
Порой даже в тех, кто относится к элите чиновного мира.
С последними страницами второго тома "Мертвых душ", где на полуслове обрывается текст, связана некоторая загадка, которая могла бы объяснить катастрофу общего замысла. Дело происходит в доме генерал-губернатора, потрясенного повальной "чичиковщиной" и мздоимством во вверенных ему структурах. Недоумевающий князь обращается к чиновной корпорации с пламенной речью почти в духе антикоррупционной программы президента Медведева.
Дело доходит до угроз военным судом и повальными отставками. "Главным зачинщикам должно последовать лишенье чинов и имущества, прочим отрешенье от мест. ... в числе их пострадает и множество невинных. Что ж делать?" – лютует высший чиновник, не знающий, как ему обуздать продувную "вертикаль".
"Все стояло, потупив глаза в землю. Многие были бледны". Но, несмотря на трепет, корпорация интуитивно видит в припадке честности своего начальника досадный казус или антисистемный выпад против "стабильности" в тогдашней ее редакции.
Кланяясь князю в пояс и бледнея от антикоррупционных угроз, корпорация тем не менее тонко чувствует чужеродность самой идеи "честности" и "порядка", к которым взывает вдруг прозревшее начальство.
Князь, однако, безутешен, впадая в тон Екклесиаста ("что было, то и будет"), он произносит: "На место выгнанных явятся другие, и те самые, которые дотоле были честны, сделаются бесчестными, и те самые, которые... удостоены будут доверенности, обманут и продадут". Словно сам не знает, что это вполне в российской традиции — менять хозяев, принципы и партии (а лозунги – на противоположные) в зависимости от смены руководства…
Коррупция приняла системный характер и грозит подменить законную власть, понимает князь. "Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю, — взывает он, — гибнет уже земля наша не от нашествия... иноплеменных языков, а от нас самих... мимо законного управленья образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель... не в силах поправить зла… Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народов, вооружался против <врагов>, так должен восстать против неправды".
"Я приглашаю вспомнить долг", — заключает чиновник. И это одна из последних фраз второго тома, написанных Гоголем. Столетия миновали, но призывы к "долгу" по-прежнему в ходу, а должности все так же продаются, и даже цены порой появляются в печати.
Здесь мы сталкиваемся с эстетическим (и не только) парадоксом, очевидно помешавшим развитию сюжета "поэмы". Чиновный представитель, нетипичный гоголевский герой, внезапно обретший душу и самосознание, вынужден взглянуть на строй жизни критическим взглядом. И этот взгляд ставит его перед неразрешимой проблемой: чиновная корпорация отторгает любую попытку модернизации.
Сломать порочный порядок этой машины означает сломать и саму машину. Вертикаль власти в принципе не способна ни контролировать себя, ни реформировать.
Ни политически, ни художественно "самосознающий" герой не был совместим с косной картиной той среды, которую гениально развернул автор в первом томе. В типаже идеального генерал-губернатора скрывалась глубинная неправда, очевидная Гоголю: в среде "кувшинных рыл" и "чернильного племени" не было места критическому самоанализу чиновника, потому что это нарушало как реалистическую типологию персонажей, так и кардинально меняло творческий метод писателя — установку на реальность, пусть и фантастическую.
Можно сказать, что Гоголь в конце второго тома попытался взглянуть на природу российской власти изнутри, глазами ее высшего функционера и сам (вместе с героем) остановился перед мрачной загадкой того, что увидел. Не только герою, но и автору предстояло гадать о путях России, взывая к "долгу" и "совести" той косной, репрессивной машины, которая называлась и называется российской властью.
Эгоистичный монстр российской бюрократии — та имперская матрица и "душа" авторитарного российского государства, которая, варьируясь, сохранила основные приметы и черты с гоголевских времен.
Именно она заставляет "разглядеть" в "фитюльке" "чиновника из Петербурга", а личный взгляд на вещи подменяет корпоративным восприятием мира.
Место ревизора (в этой системе координат) может принадлежать любому ничтожеству.
И если, скажем, в покаянной речи Сквозника-Дмухановского произвести замену пары слов и перебросить ее в современность, то что это способно изменить в картине нашей власти? "Сосульку, тряпку принял за важного человека! Ну что было в этом вертопрахе похожего на президента? Ничего не было! Вот просто ни на полмизинца не было похожего – и вдруг все: президент, президент! Ну, кто первый выпустил, что он президент? Отвечайте!"
При переменчивости верховных судеб почему бы не предположить такой монолог в устах очередного и прозревшего начальства? Хрущев, Брежнев, Горбачев, Ельцин, Путин, Медведев — ставьте любую фамилию, но принцип от этого не пострадает.
Заслуга Гоголя не только в честности, честности художника, пытавшегося понять природу мучительного "сожительства" человека и империи, а еще и в том, что он открыл нам способ духовного сопротивления пошлости и "свинцовым мерзостям" власти — подарил веру в душевную стойкость "маленького человека". "Жаль, что никто не заметил честного лица в моей пьесе. Это лицо был – смех", — писал Гоголь о "Ревизоре", отвечая "государственной" критике на упреки в отсутствии "положительного героя".
Читая Гоголя, до сих пор понимаешь, как патриотично бывает посмеяться над "любезным отечеством" и его кондовыми типажами —
коробочками, собакевичами и ноздревыми от власти, не сливаясь в экстазе с патриотизмом государственным, но сохраняя ироничную дистанцию (а заодно и живую душу) в общении с государством. Очевидно, что паноптикум первого тома "Мертвых душ" был гораздо более целебным взглядом на Россию, чем комплементарная литература "записных патриотов", поскольку без диагноза невозможно и лечение.
Подумать только, как уместно смотрелись бы сегодня в офисах, например, "Раши тудей" или российского МИДа слова Гоголя о патриотизме: "Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам... но, как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: "Да хорошо ли выводить это на свет?.. А что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе... Разве мы не патриоты?"
…Пока мы читаем Гоголя и глядимся в его магические зеркала, узнавая себя и не строя иллюзий по части внешнего вида "родного отечества", есть надежда на перемены. Да, эта проза – не самый добрый и щадящий национальную гордость портрет. Но на то оно и зеркало, на которое, как известно, "неча пенять".